Предыдущая Следующая
Я постучался в дверь.
– Кто там?
– Это я.
– Кто это?
– Я, Сальвадор Дали, ваш сын.
Было два часа утра, и я стучал в дверь своего родного дома. Я обнял сестру, отца, теток. Они накормили меня супом из хамсы с томатом и оливковым маслом. Мне показалось, будто ничего не изменилось со времен революции. О постоянство, сила и неразрушимость реального предмета! Я провел там ночь и мне казалось, что я переживаю сон наяву. Перед сном я долго ходил по своей комнате, находя все, что оставил в ней: старые пуговицы, стершиеся сантимы, булавки кормилицы, кроликов из слоновой кости, ржавые ключи. Паук по-прежнему ткал свою паутину за круглой рамкой. Да, это так – мою сестру пытали в Комитете военных расследований, пока она не сошла с ума, но сейчас она выздоравливала. Да, это так – бомба задела балкон дома, но сейчас им просто не пользовались. Да, это так – посреди столовой паркет почернел от костра, разожженного анархистами, варившими еду. Но там стоял большой стол, и под ним ничего не было видно. Все напоминало фильм о катастрофе, который после просмотра перекрутили назад и все стало на свои места. Исчезнувшее фортепиано возвращалось – медленно, но возвращалось. Что за толк от всех революций? Я вспомнил своего друга, ярого антифашиста, активиста испанской войны, осевшего в Париже после 1 апреля 1939 года, так вот он говорил мне:
– Нашей стране всего лишь нужно свергнуть Франке и вернуться к конституционной монархии. Только король!
Я знал художников-иконоборцев, которые возвращались к рисунку и стыдливо, тайком принимались писать самые академические вещи! Дали среди них не было. Дали ни к чему не возвращался. Даже после войны, которую он проклинал, он намеревался «возвысить» ее и включить в традицию, ибо отказ от традиции – это уже традиция!
На другой день в Кадакесе я обнял «дивно сложенную» Лидию. Она выжила, все так же дивно сложенная. Рамон де Ермоса умер в приюте, но он был плохого сложения. Лидия сказала мне:
– Всю революцию меня любили. В те мгновения, когда гибнут люди, все видно ясней. Видно, где находится дух.
– Но как же вам пришлось без сыновей, без мужской помощи?
– Никогда мне не было так славно, – сказала она, смеясь моей наивности.
– У меня было все, что нужно, а лучше всего я сберегла свой разум. Понимаете?
– В чем же заключается ваш разум? Он съедобен?
– Ну конечно, съедобен. Слезали с грузовика ополченцы и располагались лагерем на пляже. Они что-то обсуждали и все время переругивались меж собой. Я ничего не говорила, находила подходящее местечко и медленно разжигала костер, как умею только я. Приближался час еды и я слышала, как ополченцы окликают друг друга: «Кто эта женщина?» – «Не знаю». – «Она уже давно разводит костер». Потом они снова что-то обсуждали. Стоило ли истреблять все селение, сжигать священика и церковь, брать власть на этой неделе? А я подкладывала в костер сухую виноградную лозу, она потрескивала на огне. Рано или поздно ополченцы подходили к костру, и кто-то говорил: «Пора подумать об обеде». Я не отвечала и продолжала разводить огонь. «Пойдем поищем еды!» Один раздобудет отбивную, другой – барашка, третий – голубя. Насытившись, они заботятся обо мне и становятся кроткими, как ягнята, как будто бандитам охота загладить все зло, что они уже успели натворить. Нет ничего лучше для «дивно сложенной» Лидии. Жизнь была как в земле, обетованной. Каждый раз они заходили в дома за чистой посудой. Грязные тарелки ополченцы разбивали или выбрасывали в воду. Так, конечно, не могло продолжаться вечно. В один день появились другие ополченцы, которые убили тех. Потом пришли сепаратисты, они тоже хотели есть. Каждый раз мне доставались то скатерти, то ложки, то обувь, то подушки. Никто не заботился о пропитании, но каждый вечер я разжигала костер и через некоторое время кто-нибудь подходил и говорил: «Пора подумать об ужине…» На следующий день другие солдаты выгоняли их, но всегда наступал час еды… Какая Одиоссея, господи Боже!(Неологизм и непроизвольный каламбур Лидии, которая связала ненависть (odio) с «Одиссеей»). Не передать словами! Предыдущая Следующая
|